Валерий Тарсис - Палата № 7
Потом он пустился бежать, пока не очутился на берегу реки, — и там тоже не остановился, — он не помнил, что с ним произошло. Милиционер сообщил, что гражданин Славков, Макар Иванович, двадцати лет, рабочий, в нетрезвом состоянии бросился в реку, откуда его вытащил другой гражданин, Леонид Леонидович Неизвестный, тоже двадцати лет, студент. Гражданин Славков, придя в себя, на вопросы отвечал невразумительно и все выкрикивал нижеследующие слова: «Если бы все морды соединить в одну морду, я бы дал этой морде по морде». На указания дежурного, что нечего выражаться, что никаких морд в столице нашей родины быть не может, гражданин Славков, Макар Иванович, крикнул: «Вы — осел, в поэзии ничего не смыслите», и нахально хохотал, как помешанный, когда ему было справедливо замечено, что в выражениях про морды никакой поэзии нет, а только нарушение общественного порядка. Ввиду того, что гражданин Славков, Макар Иванович, явно находился в состоянии умопомешательства, он был направлен в психиатрическую больницу.
Необходимо добавить, что спасший Макара Леонид Леонидович Неизвестный тоже пришел на берег Яузы топиться, окончательно разочаровавшись в жизни. Собственно говоря, он уже не был студентом, так как его накануне исключили из института за карикатуру «Осел и ослиные соловьи», вывешенную им в актовом зале института. На большом листе картона был изображен жирный осел, как две капли воды похожий на Хрущева, восседающий во дворце за столом, обильно уставленным яствами и напитками. Вокруг него, торопливо клюя пищу, толпились микроослики с габаритами и головками соловьев. Осел поучал ослиных соловьев, а те восторженно чирикали. Под карикатурой было написано:
Читать умею по складам,но поучаю здесь и там,хоть я в рукав сморкаюсь сам,нос утираю господам.
Леонид Неизвестный вообще был человеком не то чтоб уж совсем нерешительным, но весьма колеблющимся. Он никогда твердо не знал, что предпримет в следующую минуту, поэтому все его планы и замыслы были эфемерны. Нет ничего удивительного в том, что, придя к реке с намерением утопиться, он вместо этого спас другого, — и это его чрезвычайно развеселило. Он был так возбужден и так забавно рассказывал, как он шел топиться и спас Славкова, что развеселил дежурного врача, который тут же решил, что перед ним несомненный шизофреник. Когда же Леониду Неизвестному предложили остаться на некоторое время здесь, в больнице, — отдохнуть и полечиться, — он с восторгом принял это предложение. Попросил только сообщить родителям, закончив:
— Впрочем, можете и не сообщать, — мне все равно.
Их обоих направили в палату № 7. Они шли туда в обнимку, распевая во весь голос, так что обитатели всех одиннадцати палат высыпали поглядеть на новых постояльцев. А они шли ни на кого не глядя и пели:
Жил-был у бабушки серенький козлик…Бабушка козлика жрать захотела.Козлика слопать! — Нет, это не дело,Козлик стал бабушку жрать понемножку,Остались от бабушки рожки да ножки…
Макар все время что-то выкрикивал, преимущественно стихи. То про морды, то про Шурочку, то про рваные штаны. А Леонид Неизвестный сел на отведенную ему койку в центре палаты и отвечал всем сразу на вопросы, сыпавшиеся градом:
— Да, знаете, может быть, я и шизофреник… а что это такое, никто не знает… да… отец мой художник, но бездельник, инвалид, ненормальный, обуза для семьи… мать — учительница, кормит всех, кроме меня… есть еще брат… нет, я живу отдельно, снимаю угол в селе Дранково. Пока не плачу… хозяин — пьяница, спекулянт, жалеет меня, не то, что комсомол… Не могу решить, почему мне не хочется жить… да разве это жизнь? Родители, в общем — несносный элемент… как все советское… понятно, они сами не живут и не могут понять, почему их дети хотят жить, любят свободу… для старых рабов свобода — это и есть любовь к цепям… кто-то сказал… впрочем, может быть, и я — несносный. Да? А почему я должен быть сносным для людей, которых я и знать не хотел бы… у нас все несносные… Этого я еще не решил — может быть, буду скульптором или композитором, а, может быть, поэтом, живописцем… только держимордой не буду… а все остальное неизвестно… Учиться? Но чему, — как не надо писать, рисовать, лепить, жить? Ведь только этому можно научиться у нас… а, может быть, убегу или утоплюсь всамделишно… нет, мне не до девиц… я за сутки выпивал один стакан кофе и съедал булочку… это все мое питание, вообще-то я очень здоров… могу грузчиком работать, но зачем?
* * *В этот день Андрей Ефимович принимал с утра в тридцать девятом отделении. И первым ему показали Макара Славкова. После осмотра, когда Макара отвели в палату, Андрей Ефимович, как обычно, спросил Кизяк:
— Ваше мнение, Лидия Архиповна?
— Явный шизофреник. Мания величия: считает себя великим поэтом только потому, что пишет в антисоветском духе. Сейчас в состоянии сильного возбуждения.
— А причина возникновения болезни? Рабочий парень. Братья и сестры совершенно здоровы. Есть сопутствующие обстоятельства?
— Очевидно связан со стилягами, — они ему вскружили голову. К сожалению, такие случаи нередки. Вместе со Славковым поступил его ровесник Неизвестный… фамилия у него такая — тоже шизофреник и на той же почве… Пустые, никчемные мальчишки.
— Лидия Архиповна, а вы читали стихи Славкова?
— Нет… какой-то бред, мне говорили.
— А скульптуру из пластилина Неизвестного вы видели? Он её назвал: «Человек бродит по улице в поисках интересного дела». Он у нас её слепил.
— Нет, не видела.
— Вижу, — улыбнувшись сказал Андрей Ефимович, — что заместительница хочет полемизировать с заведующей. Я не ошибся, Зоя Алексеевна? Говорят, вы завзятая спорщица. В кулуарах министерства сплетничают, что вы даже не признаете авторитета доктора Бабаджана.
Зоя Алексеевна в ответ не улыбнулась, а заговорила спокойно, с нескрываемой печалью:
— Не знаю… вам лучше знать, Андрей Ефимович… Ваш авторитет я признаю. И должна сказать, что меня совсем не убеждают стандартные заключения Лидии Архиповны. Даже к больным насморком нельзя подходить стандартно. Славков и Неизвестный — оба очень талантливы. И если их произведения не звучат в унисон общепринятому стилю, — хотя я сомневаюсь, что в искусстве может быть общепринятый стиль, но это другой вопрос, — то это не их вина, а беда. Как человек и как врач я не считаю возможным, чтобы целый народ думал и чувствовал одно и то же; по-моему, морально-политическое единство — не реальная вещь, а выдумка казенных оптимистов. Не секрет, что у нас много индивидуалистов, особенно среди творческой интеллигенции, для которых неприемлема ни наша этика, ни наша эстетика, ни наша идеология. На этой почве многие впадают в тяжелые формы депрессии и пытаются свести счеты с жизнью. Славков, — я с ним беседовала не раз, — чувствует себя в тупике, как загнанный зверь. Он не видит выхода. Печатать его же не будут. Свою работу на заводе он рассматривает как принудительный каторжный труд. Его сводит с ума беспросветная нищета. Его бросила любимая девушка, именно как нищего. То же самое с Неизвестным, ему внушают отвращение наши идеи. Он сказал мне: «Лучше смерть, чем казарменный коммунизм. Они убили искусство, а для меня возможна жизнь только в искусстве». И преступно врачу считать их просто сумасшедшими, буржуазными выродками. Дикость. Ведь мы не считаем выродками буржуазных писателей, художников, композиторов, наслаждаемся их искусством, хотя они наши идейные противники. Почему же мы наших идейных противников прячем в сумасшедшие дома? В Снежевске сидит Есенин, у нас — Валентин Алмазов, ведь это позор!
Зоя Алексеевна умолкла. В комнате царила напряженная тишина. У всех были возбужденные лица. Лидия Кизяк ерзала на стуле, на ее лице были красные пятна.
— Так что же вы предлагаете, Зоя Алексеевна? — спросил академик.
— Обоим, и Славкову и Неизвестному, разрешить для дальнейшего лечения выехать за границу, в страну, которую они сами выберут, — и на неопределенный срок.
— А если они не вернутся? — крикнула Кизяк.
— Это их дело. Ведь у нас не тюрьма. Во всех демократических странах, и даже в царской России, выезд за границу был разрешен всем желающим.
— Ну, это ни в какие ворота не лезет, — развела руками Кизяк.
Зоя Алексеевна даже не взглянула в ее сторону.
— Я полагаю, что мы так же преступно относимся к Валентину Алмазову, Голину, Загогулину и многим другим, которые вообще ничем не больны.
Андрей Ефимович был впервые за многие годы потрясен. Ему стало грустно, что не он, а она, которая могла быть его внучкой, выступила так открыто и самоотверженно. Он горько улыбнулся.
— Да… Зоя Алексеевна… мне вспоминаются романы наших классиков. Тогда врачи частенько рекомендовали больным нервным расстройством уезжать за границу, на воды — как тогда выражались. Но ведь у нас такой реальной возможности нет, дорогая Зоя Алексеевна. Даже если я внесу такое предложение, все, и прежде всего ваш почтенный супруг, доктор Бабаджан, поднимут вой и в лучшем случае сочтут это за выходку старого чудака. Вы ведь знаете, что каждая заграничная поездка рассматривается чуть ли не в Совете министров — валюта! А отправить людей, заведомо зная, что они не вернутся, значит дать пищу вражеской пропаганде. Из этого ничего не выйдет.